22 ноября, пятница
-2°$ 100,68
Прочтений: 1828

«Святая ночь»: рождественские рассказы дореволюционного Томска

О чем писали в Рождество авторы дореволюционной томской газеты «Сибирская жизнь»

Фото: Леонид Мазурин

Рождество всегда было любимым праздником для жителей дореволюционной России и, конечно, для томичей. Все в этот день было особенным — и елки, и маскарады, и подарки. Даже газеты в этот день выходили необычные: для своих читателей редакции устраивали целый «парад талантов», печатая стихотворения и рассказы на рождественскую тематику.

Правду сказать, томские газеты дань рождественской тематике отдавали своеобразную: в основном беллетристы описывали какую-нибудь трагическую ситуацию: рабочий замерзает в тайге, вспоминая счастливые дни детства; девушка теряет всю свою семью, но в конце понимает, что это был лишь сон, и начинает увлеченно помогать людям; изобретатель спасает падшую женщину, замерзающую на улице, и так далее. Но встречались на страницах местной прессы и не такие мрачные рассказы и стихотворения, по традиции призывающие своих читателей к милосердию, напоминающие им о том, что в мире еще остались любовь, свет и радость.

Предлагаю погрузиться в атмосферу томского дореволюционного Рождества и почитать рассказы автором ведущей газеты Томска «Сибирская жизнь».

Воспоминание

Помню в детстве меня очень трогал рассказ,
Что Христос — Сын Всесильного Бога —
Не явился, одетый в парчу и атлас,
В золотой обстановке чертога, —
А в пещере, где в час непогоды во мгле,
Лишь пастух с своим стадом ютился, -
На подброшенном сене, на грязной земле
Бог и друг бедняков появился...

И я спрашивал всех: почему это так?
Почему Царь Царей, Царь Вселенной —
Появился средь нас, как смиренный бедняк,
Не как гордый владыка надменный?..

И казалось и сердцу тогда, и уму,
Что вопрос этот важен для света...
Но никто мне не мог объяснить — почему,
Оставляя вопрос без ответа.

И решенья ему я тогда не нашел...
Но с отрадой я думу лелеял,
Что Христос к беднякам к первым с неба сошел,
И их лаской своею обвеял;

И что ангелов хор не в дворцах богачам,
В праздный час их веселого пира.
А в степи ночевавшим простым пастухам
Возвестил о Спасителе мира.

N.N.
(СЖ. 1900. № 280)


Картина Степана Колесникова «После службы»

Маленький фельетон

«Сон под Рождество»

Далеко-далеко, в самой глубине необъятной сибирской тайги, затерялась бедная маленькая деревенька Калиновка. Ее жалкие убогие избушки почти скрылись за глубокими снежными сугробами, и только маленькими тусклыми окошечками смотрели на белый свет. А кругом могучие высокие кедры, стройные ели, зеленые пихты выстроились густой и высокою стеной, как бы стараясь отрезать, скрыть от остального мира эту захолустную деревеньку.

Был канун Рождества. Невесел, нерадостен был этот день для Калиновки. С самого утра расходилась по тайге метель. Старые деревья рушились с треском и стоном, молодые пригибались низко-низко под могучим бешеным напором ветра. Даже мощные кедры не выдерживали этого напора и низко склоняли перед ним свои густые зеленые вершины.

Все сильнее и сильнее бушевала метель: сбрасывала соломенные крыши избушек, раскрывала плохо закрепленные повети, срывала с петель ставни, и все выше и выше заметала снежными сугробами убогие домишки Калиновки. Наступила и ночь, а метель все не унималась. Чудилось даже, что она час от часу становится свирепее, час от часу пронзительнее и заунывнее становится вой вьюги. Непроницаемая темная мгла окутала небо, и ни одной звездочки, ни одной маленькой искорки не было видно в его мрачной, зловещей вышине.

Грустная, задумчивая сидела в своей комнатке калининская учительница, прислушиваясь к заунывным зловещим мелодиям расходившейся вьюги. Ее молодое сухощавое лицо было бледно и серьезно, густые черные брови насупились, бескровные тонкие губы сложились в какую-то не то горькую, не то презрительную улыбку, серьезные задумчивые глаза были устремлены куда-то вдаль, туда за окно, в беспросветную тьму.

Невеселые мысли теснились в ее голове. Не в первый раз приходилось ей переживать такой канун Рождества и не в первый раз встречать наступивший праздник грустно и одиноко, — почему же сегодня так больно сжимает сердце какая-то щемящая тоска, почему в голове все невеселые грустные мысли? А тут еще вереницей нахлынули воспоминания. Вот она, маленькая пухленькая девочка, баловень и любимица всей семьи, кружится около такой же крошечной, как и она, елки. Вон опять она, высокая стройная девушка, чинно двигается в хороводе вокруг большой гимназической елки.

Славные воспоминания, чудные картинки давно минувшего детства и все новые и новые образы прошлого встают перед ее умственными очами. А вот ее первый «дебют» в деревне. Она раньше много слышала о народе; слышала, что он груб и невежественен, слышала, что он беден, и страдая от своего невежества, жаждет света науки. И она решила посвятить свои молодые, еще не надломленные житейскими невзгодами, силы на служение этому темному люду. Вот уже пять лет как она — сельская учительница.

Пять лет! Кажется немного, а сколько уже потрачено молодых сил, сколько разбитых надежд, сколько горьких разочарований! И что же? Где же плоды этого пятилетнего упорного труда, где результаты пятилетней тяжелой работы? Их, кажется, нет, или очень немного. Что из того, что несколько мальчиков научились читать, когда в деревне по-старому царит мрак невежества, когда по-старому для деревни существуют русалки и лешие, и школьник охотнее читает нелепую сказку, чем умную и серьезную повесть. Что пользы от того, что школьник знает о том, что Сибирь находится в Азии и никак не может понять того, что жестоко и стыдно разорять гнезда птиц и мучить бессловесных животных.

И невольно все ниже и ниже опускается голова девушки, и все мрачнее и суровее сдвигаются густые черные брови... «Зачем же все это? Зачем пять лет упорного труда?» — закрадываются в ее сердце сомнения. Кому это нужно? Есть ли польза от ее пятилетних трудов? Есть, но такая маленькая, такая незаметная, что сердце сжимается обидой за потраченные на это дело лучшие годы жизни и руки бессильно опускаются для дальнейшей работы.

Вдруг девушка вздрогнула: ей почудилось, что кто-то вошел в комнату. Она отвела глаза от темного окна и тихо вскрикнула: около нее стояла незнакомая молодая, красивая женщина. Женщина грустно смотрела на нее большими задумчивыми глазами и протягивала к ней руку, как бы приглашая девушку подойти к ней. И девушка, как-то невольно, не отдавая себе отчета в своем действии, встала со своего места и подала руку таинственной незнакомке.

Женщина взяла за руку девушку и вывела ее из комнаты. Но что это? Где они? Учительница не узнала своей бедной захолустной Калиновки. Вместо бедных убогих избушек большие красивые дома стояли по обеим сторонам улицы. На улице толпился народ. Но народ этот был не тот, какой привыкла видеть учительница в Калиновке, не прежние оборванные, пришибленные нуждой мужики, грубые, дикие, а какой-то другой новый народ: все одеты хотя скромно, но прилично, разговоры дельные, серьезные, нет ни того гама и крика, ни той грубой безобразной ругани, какие привыкла слышать учительница на улицах прежней Калиновки.

Молча шла учительница и ее спутница по улице, и все новые и новые картины открывались их взорам, картины благосостояния, довольства деревни. Уже долго шли они по улице богатой деревни, а ни одного пьяного не попалось им по пути. Тихо, спокойно было в деревне. Вон на пути какая-то высокая красивая постройка. «Школа» — прочла учительница над дверью этого красивого, нового дома. «Не прежняя — старая, полуразвалившаяся», — мелькнуло в голове девушки. А где же кабак? Он в прежней Калиновке был чрез два дома от школы. Длинное капитальное здание стояло на месте прежнего калининского кабака.

«Больница» — прочла учительница над дверями красивого здания. А вон вдали, на голубом фоне неба, ярко сверкает позлащенный крест церкви. Так значит Калиновка не прежняя бедная заброшенная деревушка, а большое богатое село. А на улицах села все больше и больше довольного счастливого народа, и все почтительно расступаются перед спутницами. Вон все что-то зашептались, вон показывают на них пальцами. «Вон она — эта учительница, виновница нашего настоящего благосостояния!» — доносятся до слуха девушки обрывки тихих разговоров. «Это она все сделала. Это она научила нас так жить!»

«Где мы?» — хотела спросить свою путеводительницу девушка, но та вдруг заговорила:

— Ты хотела знать, зачем ты трудишься? Ты спрашивала, где плоды твой многолетней работы? Смотри же — видишь этих веселых довольных людей? Это прежние калининские мужики. Они не верят более ни в русалок и леших, не читают сказок про Бову Королевича, не верят более в «привороты» и «заговоры». Они пашут землю уже не прежнею первобытною сохой, а новым усовершенствованным плугом. У них нет уже ни одного кабака, но зато есть церковь, школы, больница, приют. Знаешь ли ты, кто сделал все это? Ты, своим многолетним трудом. Смотри же, смотри внимательнее на плоды рук твоих!


Картина Владимира Маковского «В сельской школе»

«Кто же ты?» — хотела крикнуть девушка своей путеводительнице, но та уже исчезла, только откуда-то издалека прозвучали слова:

— Вера в будущее!

И так громко, так возбужденно прозвучали эти слова над самым ухом девушки, что она невольно вздрогнула и... проснулась. Так это был только сон?..

За окном по-прежнему бушевала вьюга, по-прежнему слышался заунывный вой ветра, но учительница уже не чувствовала прежней щемящей тоски, в голове у нее не было места грустным мыслям и волнениям: она ясно сознавала теперь цель жизни, она знала, что работа ее не бесплодна, в ней воротилась с новою силою угаснувшая было вера в будущее».

Виталий Федоров
(СЖ. 1898. № 277).

Рождественская ночь

Бродившие стада собрав в лощине,
Вокруг костра дремали пастухи.
Туман тяжелый стлался по равнине,
Уж полночь возвестили петухи.

Вершины отдаленных гор чернели,
Курившийся костер в тумане гас,
И даль и небо вдруг запламенели...
И наступил полночный жуткий час...

Великий миг! Христос на свет родился!
Орел во мраке крикнув со скалы
И царственно над пропастью он взвился...
Исчез за облаком дрожащей мглы...

Среди смоковниц древних придорожных
Метался ворон, выбирая сук.
И сев, он молвил, полон дум тревожных:
— За проповедь любви умрет от мук!

Повеяло с долин ночной прохладой,
С холма скользнула в полумраке тень,
Проснулся шум за городской оградой.
Алел восток, заря звала уж день.

П. Устюгов
(СЖ. 1915. № 282)

«Из милого далека»
Лирический рисунок

«Счастливая, счастливая,
невозвратимая пора детства!
Как не любить, не лелеять
воспоминание о ней...»

Л. Толстой

Рождественская ночь...
Рождественское утро...

Не правда ли, достаточно этих четырех слов, чтобы со дна души поднялось и властно стало что-то далекое-далекое, полузабытое, такое родное, близкое, милое... что-то такое, чего суровая действительность никак не могла изгнать из сердца...

Как это странно... Как это хорошо!

Мчится жизнь, уходит день за днем, год за годом, и в третьем году было Рождество, и в прошлом, и вот наступает нынче. Наступает святой вечер. Сумерки опускаются на землю.

Шумит и кипит город. Суета, как царица, живет на улицах, распоряжается в домах, хочет ворваться в душу.

Но в этот вечер, в этот чудесный вечер, душа замкнута в самой себе, она молчит, молча расцветает, и, расцветая, углубляется, и растет, и ширится, и просится к небу, на котором вот-вот вспыхнет первая звездочка.

В этот вечер, в эту непостижимо-прекрасную ночь надо быть ребенком. Надо быть таким безгрешным, нежным, наивным, как дитя, чтобы ярко — до боли ярко! — ощутить всю неизбывную прелесть, всю внутреннюю красоту незабвенного, лучезарного, удивительного праздника...

О, мое детство! О, чистота моя!

* * *

В начале жизни, у истока дней моих, помню я Рождество — безвозвратно-далекое, канувшее в вечность, и такое милое, милое.

Раскрывается даль воспоминаний, и вот я снова, снова — в который раз? — вижу свое детское Рождество. О, мое детство! О, чистота моя!

Еще за две недели до праздника ко мне приходит Павлик Лебедев — мой приятель и одноклассник по школе, белобрысый, худенький мальчуган, сын соседа-сапожника. На светленькой рожице его мерцает что-то важное, пришел он сказать о чем-то...

Я заранее улыбаюсь, потому что знаю, зачем пришел он.

Так и есть.

— Пойдешь? — лаконически спрашивает он.
— Славить?
— Ага...
— Пойду.

И мы оба расплываемся в улыбках. Павлик вдруг точно загорается весь — заблестели глазенки, так и бегают, так и бегают ясные карие глазенки по бледненькому белесому лицу...

— А знаешь, Ваня, надо только встать пораньше, а то и совсем не ложиться. Или, Ваня, лучше соснуть до заутрени? А? Пожалуй что и соснуть... А как ты думаешь, Ваня, Сеньку Кудрявого взять с нами? Или не стоит? Он, засоня, поди проспит. А встать-то пораньше, пораньше надо...

На следующий день мы пригласили с собой Сеньку Кудрявого, тоже приятеля и одноклассника, и по дороге из школы домой ведем таинственно-тихие и торжественные переговоры, строим планы, горячо восклицаем:

— Ах, скорей бы Рождество! Утром пойдем славить, а вечером елка! Вечером елка! Милая елка! Милое Рождество!

Ложась спать, мы долго мечтаем. А по утрам высчитываем, сколько еще дней осталось до праздника.

На улицах трещат морозы, дали дымятся сизыми туманами, кипят и шумят улицы в предпраздничной суете, а мы, трое мальчиков - Павлик, Сенька Кудрявый и я, - мы трое мечтаем и ждем, ждем и мечтаем. В сладостном предчувствии, в беспокойном и нежном томлении думаем о том, как хорошо будет стоять у заутрени, в ярко освещенной церкви и чувствовать, как в сердце переливчатым звоном звенят невидимые веселые колокола-колокольчики... а потом ходить-бродить по слабо освещенным улицам, в сладко-щекочущем предрассветном тумане, под угасающими звездами, тихонько постукивать в калитки и окна домов, в которых в эти минуты так тепло, уютно, лампады светят и пахнет чем-то вкусным-вкусным...

...Ах, скорей бы Рождество!

И вот оно приходит.


Картина Генри Мослера «Рождественское утро»

Чуть только начинает смеркаться, Павлик прибегает ко мне. Он в новенькой рубашке и должно быть только что умылся: рожица и руки необычайно чисты и слабо пахнут мылом. Он весь полон ожидания, рожица сияет, карие глазенки так и бегают...

Садимся к окну и смотрим на небо: скоро должна показаться первая звездочка.

На улице холодно. Морозит. Снег скрипит под ногами прохожих. Дым их труб прямыми высокими столбами поднимается кверху. В безоблачном небе ярким блестящим серпом встал новый месяц, он тоже выглядит по-праздничному, так чисто, светло и радостно.

Вот сверкнула звездочка. Первая! Ах нет, вон еще... еще... три... пять... сразу и несколько! Как же это мы не заметили первой-то? Или замечтались?

— Знаешь, Ваня, — говорит, любуясь звездами, Павлик, — А что, если бы с тобой были ангелами?

— Ангелами?

— Да... И жили бы там, — кивком головы указывает он на небо.

— Что ты, Павлик... Так говорить грешно.

— Почему грешно? Мне бабушка часто говорила: умрешь дитей, Павлик, ангелом будешь...

— Это она так...

— Нет, брат, взаправду. И отчего я тогда не умер?

— А теперь? — затаившись, спрашивал я.

— Что теперь?

— Умереть хочется?

— Нет. Теперь нет. Завтра Рождество, славить пойдем, потом елка... Нет, Ванютка, теперь не умер бы... Милое Рождество!

Он крепче прижимается ко мне, как будто видит смерть, которая уже стоит за плечами. Сумерки сгущаются...

... Ранним утром мы — в церкви. Она ярко освещена сотнями маленьких свечек. Волны ладана поднимаются и отпускаются в воздухе. Торжественно и размеренно гудит голос протодиакона. Стройно, звонко и весело поет хор — каждый голос как будто трепещет от затаенной радости, и рвется выше, выше... И молящиеся девушки в белых платьях — точно цветы в поле, точно белые цветики в пышной, сочной, зеленой траве... И чисты души этих белых девушек — точно праздничные свечи, молитвенные свечи, зажженные перед Богом.

— Хорошо! — вслух восторгается Сенька Кудрявый. — Всегда бы так...

Павлик хмурился: он не любил, когда в церкви разговаривают.

— Хорошо! — продолжает Сенька. — Свечи-то, свечи-то как живые. А стихарь-то на дьяконе — золотой... всамделишный золотой... Может быть и ангелы где-нибудь тут, да только мы их не видим...

Кончается заутреня... Гаснут свечи... Заколыхались, двинулись волны народа Морозный воздух то и дело врывается в раскрываемые наружные двери, освежающей струйкой бежит по головам.

Мы выходим. В морозном тумане остывает пылающее лицо и чуть-чуть примерзают ресницы.

Утро, но еще так темно, в декабре светает ведь так поздно. Но ничего, ничего, пусть темно — у каждого из нас в груди маленькое солнышко.

Натягиваем шапки поглубже, закутываемся в ветхие шубенки плотнее и идем.

На улицах тишина. Похрустывает снег под ногами прохожих. Кое-где лают собаки. Призывно светятся окна в домах, и белые занавески, узорные белые шторы на окнах, освещенные изнутри, так и манят, так и заманивают в дома.

— Начнем с Топорной? — спрашивает Сенька.

— Ага! — отвечает своим обычным лаконичным словом Павлик. — Как мы наперед решили с Топорной улицы, так, братцы, и пойдем. А потом на Овсяную, на Колокольниковскую, на Кривую..

— На Кривой собак много, — угрюмо произносит Сенька — Я боюсь.

— Ах ты, трусишка! — толкаю я его в бок. — Сидел бы дома на печи да жевал калачи. Баба ты, Сенька, и больше ничего.

— Да ну вас! Не ерепенься, Ванька! Вон, айда, ребята в угловой дом... вон, видишь, двухэтажный...

Подходим к угловому дому. Осторожно открываем калитку... Скрипит и слабо взвизгивает замерзшая калитка, чья-то тень в крайнем верхнем окне, приникнув к стеклу, смотрит на нас.

Стучим в дверь. Кто-то со свечой в руках быстро спускается по лестнице к нам:

— Кто тут? — спрашивает сонный женский голос.

— Славельщики... Можно Христа славить?

Щелкает затвор двери. Женщина, накрытая длинной шалью, пропускает нас вперед, подняв высоко над головой свечу.

Входим в переднюю. Снимаем шапки, переступаем порог ближайшей комнаты, в которой перед образами ярко пылает большая красная лампада, и звонкий высокий дискант Павлика, как легкая птичка, взлетает к иконам:

— Рождество Твое, Христе Боже наш... возсия мирови свет разума...

— Свет разума... — торопимся мы подхватить начало священного тропаря.

Голоса у нас свежие, звонкие, веселые и ласковые. И поем мы бойко, умело, хорошо. Вышел на наше пение хозяин — высокий коренастый старик с длинной седой бородой, с суровыми и добрыми глазами, и за ним девочка лет 14-ти, светленькая, с белым цветком в кудрявых локонах, в гимназическом платье. Старик даем нам маленькую серебряную монету, а девочка — конфеты и яблоки. Она взглядывает на наши бедные ветхие шубенки, на дырявые шапки, и глаза ее становятся вдруг грустными...

— Вам ведь должно быть холодно? – спрашивает она.

— Ничего, барышня. Приобыкли... Спасибо, барышня, — отвечает за всех нас Павлик, смущенно улыбаясь..

Выходим. И вдруг из-за высокого крыльца откуда ни возьмись — собака... Огромная, черная, лохматая... Сенька стремглав вылетает в калитку, мы за ним и сажен двадцать летим по улицам, хотя лохматое чудовище уже давно отстало...

И долго-долго еще бродим мы в бледных лучах ленивого декабрьского рассвета по тихим дремлющим улицам, из одного дома в другой, робко постукиваем в калитки и двери, озираемся: нет ли собак, прислушиваемся... Скрипят калитки, хрустит снег под ногами, морозный туман щекочет лицо, а сверху смотря на нас угасающие звездочки, смотрят, может быть, невидимые ангелы, и, может быть, сам добрый, ласковый Бог, в которого мы безраздумно, свято и крепко верим...

* * *

Это было давно. В начале жизни, у истока дней моих...

Прошли годы. Много лет прошло. Детство стало безвозвратно далеким, канувшим в вечностью.

Жизнь беспощадна. Она мчится обезумевшим потоком. И как волны в океане, встают и опускаются, и уходят дни, недели, месяцы, годы...То, что так волновало в детстве, теперь кажется наивным, сентиментальным, даже немножко смешным.

Новые думы, новые заботы, новые терзания и муки властно захватили душу, и все реже и реже встают в ней воспоминания о прошлом.

Но, Боже мой, отчего же так больно и невыразимо-сладостно отдаваться воспоминаниям; отчего при первых ударах рождественского колокола радостная боль пронзает сердце, и оно переполняется огнем непонятного, ослепительного восторга, и снова переливчатым звоном звенят в нем невидимые колокола-колокольчики... Отчего так безумно хочется вернуться в уснувшие дали минувшего и стать ребенком, безгрешным, наивным, доверчивым ребенком и ярче ощущать всю неизбывную прелесть, всю внутреннюю красоту незабвенного, лучезарного, удивительного праздника... Отчего пышным цветом расцветает надломленная жизнью душа, и из уст, привыкших роптать и лгать, невольно вырывается грустно-прекрасный, тихий и светлый стон:

— О, мое детство! О, чистота моя!...

Г. Вяткин
(СЖ, 1908. № 276)

* * *

Склоняется юность к закату,
Приходят, уходят года,
А радость рождественской елки
Не меркнет в душе никогда.

Сияйте, веселые окна,
Пылайте, святые огни,
Верните усталому сердце
Далекие детские дни!

И я был ребенком когда-то
И ты им когда-то была...
Ты помнишь, прелестная елка
Нас каждые святки ждала.

Ты помнишь, гирлянды и свечи
Горели в глубинах зеркал,
И трескались звонко хлопушки,
И радостный смех не смолкал...

Ты помнишь: тянулись к игрушкам,
А мама старалась помочь –
А в синие окна смотрела
Седая морозная ночь.

Склоняется юность к закату,
Приходят, уходят года.
— О, если б как дети на елке,
Мы были во всем и всегда!

Г. Вяткин
Харьков, 14 декабря
(СЖ. 1914. № 281)

С Рождеством, дорогие томичи!